пятница, 4 декабря 2009 г.

Корни

КОРНИ
Сентиментальная новелла

ОТРЫВОК

II

… Ипподром… гаражи… «Северный»… Вот и дом на Восточной улице; бабушкино сливовое варенье, горячая, политая топленым маслом пшенная каша, крупная и рассыпчатая, и большая кружка слегка подогретого молока. А еще мандарины и гематоген, эти сладкие плитки, что привозил из командировок отец. В молодости он часто куда-то ездил и всегда возвращался с гостинцами. Я хорошо помню, в городе моего детства многое было в диковинку, многое было неведомо. И от взрослых я слышал, что в магазинах пусто хоть шаром покати, что варенку можно достать в Коопторге и то с наценкой, а мясо на рынке – втридорога. Память моя избирательна и что-то с годами забылось, что-то запуталось в пространствах и времени и пропало уже, ушло безвозвратно. Но всё же, многое я помню!.. Помню чай с сухарями, и невиданный, чем-то похожий на большую мохнатую шишку, тропический плод, удивительным образом оказавшийся в нашем доме. В доме моего деда многое было в диковинку, но и многое было…

И, конечно же, с утра до вечера я гонял с пацанами мяч, играл в лапту, а затем,
вооружившись деревянным автоматом, прятался в посадках, изображая отважного партизана. И бывали ссоры по пустякам, и до кровавых соплей драки, и примирения. Всяко на долю мою выпадало. Случалось, я перемахивал через заборы, воровал соседские яблоки и собирал тутовник с дерева, что росло на Песочной улице. И рот мой был фиолетов от ягод, и руки черны от грязи, но я был счастлив. Счастье всегда было рядом, оно ходило за мной попятам. Оно находилось подле даже тогда, когда я болел свинкой и, пряча от посторонних глаз, распухшие, как у хомяка щеки, сидел взаперти дома. Оно лежало со мною бок обок, под одним одеялом и бабушка отпаивала нас чаем после долгих осенних прогулок, - счастье было во мне. А заплаты на брюках и ссадины на моем теле были наградами за шалость, - орденами моего детства!..

…Эхма, сколько ж дождей пролилось с той поры… сколько судеб сугробами замело? Не сосчитать, не измерить! Нет у прошлого меры и обратной дороги к нему нет. А что было, то давно уж быльем поросло, и однажды пришедшее вернулось на круги своя, – ушло от меня навеки! Но кажется мне, грезится, что беззаботное невозвратное времечко то, совсем близко. Так близко, что надо всего лишь протянуть руку и вот оно яблоко из соседнего сада – огромное, налитое соком, с прозрачной кожицей!..

Детство! Да вот же оно – смотри…

– Пацаны! Гляньте-ка на этого оглоеда. – Слышится чей-то писклявый голос. И куда в него столько лезет, худющий ведь, как палка, а только и делает, что жрет свои яблоки.
– Хватит кормить солитера, ты кем будешь? – Окликает меня Лешка. Да, очнись же ты, наконец – растяпа! – Мы с Женькой партизанами будем, а вот эти сегодня за немцев – показывает он на мальчишек с Гусельской улицы. Решай скорее, мы сейчас начинаем.
– Я вгрызаюсь зубами в оранжевый, с красными поперечными полосками шафран и веско заявляю: – Я у вас командиром отряда буду, – батькой Панасом.
– Кем? – опешил Лешка. Кем-кем? – переспросил он через минуту.
– Хватит прикидываться, будто кино не смотрел и не слыхал, что тебе сказано. Батькой Панасом я буду, вот кем – отрезал я.
– Ха! Да ты скорее в штаны наделаешь, чем мной командовать будешь. Тоже мне командир выискался. Ты не Панас, а понос – вот ты кто!
– Понос, понос, батька понос! – пропищал его преданный оруженосец, Женька. Но увидев мои вытаращенные, округлившиеся от злости глаза, поперхнулся сказанным и дал деру. Побежал, что есть духу, только пятки вдали засверкали.
– Так значится, кто я? – слегка наклонив голову и наступая на Лешку, спросил я. А ну-ка повтори, коли не трус… И пошло, и поехало… только пыль столбом, да небо с овчинку…


… Господи! Сколько же лет прошло стороной… сколько деньков минуло? И сейчас я, конечно, не вспомню, не скажу, о чем я тогда задумался, и чем закончился наш спор, и кто победил, а кому по первое число досталось. И в тот день, а может и не в тот вовсе, а другой, не знаю, не у кого теперь спросить, мама повела меня в школу. Мы шли по грунтовой разбитой машинами улице. Я держал её за руку и забегая вперед заглядывал ей в глаза и говорил ей что-то и я был счастлив! Понимал ли я это тогда? Вряд ли! Я шлепал по пыльной, выжженной солнцем улочке и ловил ворон. Я глазел по сторонам и, наверное, думал о том, что вскорости вырасту и…


… Мама, как же мне тебя не хватает. В своем далеко, ты даже не представляешь, быть может, с какой радостью я взял бы сейчас тебя за руку…

III

– Как у тебя дела, мам? Как здоровье?
– Да какие у меня теперь дела? Дома вот сиднем сижу, телевизор смотрю. Нет у меня сил ходить куда-то, – голова кружится.
– Может мне отпуск взять, да приехать?
– Нет, сынок. Тебе работать надо, семью кормить.
– Мам, ты это…того… держись! А я тебе позвоню завтра, я тебе каждый день звонить буду и если что, сразу приеду. Ты только не молчи, хорошо? Ты мне скажи, я обязательно приеду...

…Завтра… Все будет завтра! А пока работа кипит, и жизнь бьет ключом, и день проходит в одно касание, и незаметно, как бы исподволь, подкрадывается вечер и опускаются на плечи сумерки. И долгая ночь впереди, и до завтра еще, как до известного города в интересной позе. Но маетно что-то, муторно стало к вечеру и на душе будто кошки скребут, и ведут меня черти по городу, по кабакам и притонам тянут: где водки нацедят, где пивком угостят. Тягостно мне, нехорошо на сердце и жизнь словно вода сквозь пальцы уходит, словно песок речной сыплется!.. И утро уже не за горами… и маме звонить надобно …

Вот только маетно что-то – нехорошо мне сегодня!.. И душа болит, и в груди мандраж, и домой идти неохота, и с порога, как обухом по голове:

– Мама… мама твоя умерла…

IV

… Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – стучат вразнобой колеса. Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – катится скорый поезд. Я уезжаю… Уезжаю, чтобы опять вернуться… Вернуться и никогда уже больше не уезжать. Ни-ког-да! Но враки все это, бредни – пустые чаянья! Ничего уже не вернешь в этой жизни, и себя не обманешь, и прошлое ни за какие коврижки уже не воротишь! И катится, тащится скорый поезд, и время летит, и бьется в груди неугомонное сердце, и мелькают за окнами версты, и мельтешат, суетятся в проходах надоедливые торгаши:

– Шали, пуховые шали, платки-паутинки. Не желаете? Платки-паутинки, шали пуховые. – Прет напролом цыганва.
– Рыбка вяленая, лещ цимлянский за рубли, за гривны. – Конвейером идут другие…

… Суетно в поезде, людно и хлопотно, и всяк норовит в купе нос засунуть. Но не нужны мне платки вязанные и шали пуховые не нужны, и рыбы вяленой хоть отбавляй, хоть одним местом ее ешь… Не надо мне ничего, нет у меня времени на всякие глупости – занят я очень… Я собираю пазлы… Я ищу переправу между прошлым и будущим, между частью и целым… Я рисую картину, названье которой жизнь!..


– Мальчик! Ты умеешь считать до десяти? – Спрашивает меня пожилая, грустная тетя.
– Конечно, я умею считать до ста и докажу вам сейчас на деле. – Я улыбаюсь и меня распирает от гордости.
– Раз, два, три, четыре… – живо начинаю я.
– Не правильно! – Перебивает меня тетя. Давай попробуем заново… ну же, начинай!
– Раз, два, три…
– Не правильно! – С приторной грустью повторяет училка. Надо считать так:
– Один, два, три, четыре! – Понял? А теперь выйди за дверь, мне надо поговорить с твоей мамой.

Я стою в коридоре и переступая с ноги на ногу, слушаю.

– Сколько же раз повторить надо, мамаша, чтобы вы меня наконец-то поняли? В первом «А» классе мест уже нет, в «Б», тоже всё занято. И какая вам, скажите на милость, разница, где он учиться будет? Вы лучше о другом подумайте: с вашим ребенком заниматься надо, он считать не умеет. Ну, да что я вам говорю, вы все равно не хотите меня услышать. Так что в «Г», только в «Г» я могу записать Вашего мальчика.


… Школа! В то время моей школой была улица и старая, обветшалая восьмилетка, в которую привела меня мама. В нашем поселке не было другой, только та – задрипанная. Я и номера-то её сейчас не скажу. А вот первая учителка до сих пор перед глазами стоит, и слова ее не забылись, и на душе от того пакостно. Неспроста видать люди добрые говорят, что детские обиды на долгие годы в память врезаются!..


… Бред! Чушь несусветная, – ерунда! Сколько себя знаю, я все и всегда начинаю на раз… И любая работа спорится, и любая задача решается… Раз и пошло дело, стронулось с места, не остановишь его теперь, не отложишь на опосля. Было бы только желание, остальное, как пить дать, само приложится. А без желания, хоть тресни, хоть кол на голове теши, ничего не выходит, как ни считай. Разве что отцы-командиры, непонятливых вразумят, да нерадивых поставят на путь истинный. На то они и отцы-командиры, чтобы разгильдяев учить уму разуму.

– Шабаки шерые, шовсем охамели! Вы что же шебе пожволяете? – Шепелявит ротный. Думаете, раз прикаж подпишали, то и в шамоволки ходить можно и водочку жрать? Дудки! На каждого из ваш гошударство штолько денег угробило, штолько шредштв положило, а вы… Ражгильдяи, мать вашу – лупить ваш некому. Все, штаршина, командуйте!

– Раз, два, ле-вай! Раз, два, ле-вай! Песню, за-пеее-вай:

В лесу родилась елочка,
В лесу она росла.
Зимой и летом стройная
Зеленая была…

Горланит первая рота, а слова Раисы Адамовны под музыку Исаака Осиповича подстраивает.

Вставай! Страна огромная,
Вставай на смертный бой…

… Изгаляется рота и шаг печатает. Так печатает, что плац под ногами гудит и стекла в штабе ходуном ходят! Во всю ивановскую орет, как на параде – знай, мол, наших:

… Трусишка зайка серенький
Под елочкой скакал.
Порою волк, сердитый волк,
Рысцою пробегал...

Но не кричит уже больше наш ротный волк, не бежит за нами рысцой, не наступает на пятки. Стоит себе под раскидистой елью и песенку слушает. Знает он все, лучше нашего знает и мелодию эту не раз слыхивал, и на шкуре своей командирской такое уже испытал, что нам пока и не снилось…

... Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война…

… далекая, афганская война… Не все из нашей роты в живых останутся, не все домой воротятся. И вскорости, недалече деньки суматошные, когда на «раз» мы другие песни разучивать будем, и по жизни шагать иначе придется. Раз – и…

– Я – третий! По мне огонь открывают! По заходу правая сторона, как поняли?..
– Борт 1287, пожар! Борт 1287, пожар!
– Прыгай! Прыгай, живее! Пры-гай!..

… А потом тишина, а потом только спирта глоток и оторванный лист календарный, и «Черный тюльпан» на взлетке… Нам не всем ракетой алой высветят право на посадку и на жизнь… У каждого из нас свое время, и случай у каждого свой.

V

… Суетно что-то сегодня в поезде, людно и хлопотно. Снуют взад-вперед торгаши и нет мне покоя, нет мне…

– Лещ цимлянский за рубли, за гривны, рыбка вяленная. – Мужчина, возьмите рыбец за двести, и посол отменный и ни одной косточки, его губами есть можно…

… Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – бьется в окно время. Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – катятся вдаль судьбы.

И нет мне покоя, и сон не в руку, и прожитое не отпускает…

– Куда же ты, окаянный, в такую погоду пошлепал? – ворчит у плиты бабушка.
– Не на коленях же у тебя всю жизнь заседать? Пускай с дружками чуток прогуляется. Не растает он под дождем, чай не сахарный – вступается за меня дед.

Я хватаю старую замызганную телогрейку, хлопаю в спешке калиткой и выбегаю во двор. Не резон мне дома сидеть, уж больно курить охота и друг под окном дожидается! В сарае моего деда мы играем в картишки и пристреливаем самопалы. Курим болгарскую «Вегу» и разрабатываем планы набегов на нижнюю улицу. Мы живем в состоянии войны. Мы постоянно с кем-то деремся и дружим. И снова деремся, и опять дружим. Мы отъявленные шалопаи! Мы носимся на разбитой Лешкиной «Верховине». Балуемся плодово-ягодным и учим маменькиных сынков жизни. Мы делаем из них рабов! А ещё мы отлавливаем крыс. Крысы и маменькины сынки наши враги. Мы новые центурионы... мы жестоки, но справедливы. Нас манит неведомое, мы жаждем прекрасного. Мы стремительно и неотвратимо взрослеем!..

– Ты ничего не понимаешь. Ты ничегошеньки не смыслишь в поэзии. Ты еще дитя неразумное, можно сказать, сопляк – глубокомысленно, подражая взрослым, изрекает Лешка.

Я чищу ещё неостывший поджиг, слушаю Лешку и думаю, а с какой руки ему по уху съездить? А может и не по уху вовсе, а под дых зарядить? Положим, за сопляка, и под дых маловато будет, здесь большой дракой попахивает. Вот ведь, гад, он всего-то на восемь месяцем старше меня, а всё туда же, поучать лезет.

А Лешка продолжает. Он не знает о чём я думаю. Он картинно расставил ноги, обутые в резиновые, с отворотами сапоги и читает Есенина:

«Ах, положим, ошибся!
Ведь нынче луна.
Что же нужно еще
Напоенному дремой мирику?
Может, с толстыми ляжками
Тайно придет «она»,
И ты будешь читать
Свою дохлую томную лирику?»

На улице дождик, невообразимо липкая грязь, свалка и стоящие на бетонной трубе пятикилограммовые жестяные банки. Ржавеющие банки зияют пробоинами, они визжат и истекают кровью... они долго и мучительно умирают… Нынче у нас охота, нынче мы крыс отстреливаем. Мы старшеклассники, мы «оторви и брось» наших учителей, мы сомнительное будущее страны Советов, мы…

Лешка распахивает стеганную фуфайку, лихо заламывает на затылок кепку и с упоением читает стихи. Он никого не видит и ничего не слышит. Лешка, вошел в раж.

«Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую, –
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.»

Гладко чешет, как по писанному, аж завидки берут!.. Я с удивлением слушаю и собираюсь выдать, что ни будь эдакое, выходящее из рук вон… такое, от чего у Лешки голова закружится и челюсть на сторону сведет. Что ни будь… Эх, не побороть мне его сейчас, не осилить, и кулаками здесь не поможешь, здесь умом брать надо… стихами… э-ру-ди-ци-ей! Но, крыть-то, как назло, не чем, а на языке только «белая береза» вертится и ещё совершенно неуместная, из-под палки вызубренная и почти позабытая, «потом пропахшая выпь»…

Всё! Хватит уже, надоело – надо менять тему. Я вытягиваю руку в сторону недобитых банок и выпускаю новый заряд из мелко нарубленных, разрывающих жесть, гвоздей…

Может быть, я не шибко грамотный и Есенина наизусть не помню, но я меткий стрелок и цель моя уничтожена… и катится мёртвая банка с мусорной кучи вниз, прямо к зловонным стокам…

– Жендоса, я тебе не отдам! Если хочешь, – цедит сквозь зубы, Лешка, забирай в рабы, Голубка, а Жендоса не тронь. Слышишь, – он мой!

VI

… Осень. Льются дожди проливные, мокнет притихший город. Скучно и пойти некуда, и заняться нечем. Дрогнули на часах стрелки, остановилось непутевое время, и тишина оглушила, и кануло все кругом, будто умерло.

Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик…

… Зацепил меня, Лешка, за самое что ни есть живое, подвесил. И где он их только вычитал, стихи эти?

Желтоволосый… хм…

– Что же ты маешься, внучек? – Может, я блинов тебе испеку, а ты их с вареньицем-то и скушаешь. А не хочешь с вареньем, сахарком присыплешь, – гладит меня по вихрам бабушка.

Но грустно мне что-то, – невесело. Не с кем пойти в непогоду и тоску разогнать не чем. Осень пришла. Разбежались дружки по домам родительским, обезлюдела наша улица и дворы, как на грех, опустели. Зябнут в садах яблони, вишни и сливы мокнут. Стелют они ковер лиственный, к долгой зиме готовятся. Пасмурно кругом, сыро и слякотно. И невмоготу мне грешному, и сердце на волю просится. Может, взаправду отужинать? Блин, говорят – брюху не порча. Глядишь, и настроение улучшится, и на душе полегчает. Счастье-то мое, всегда рядышком, только позови, оно и откликнется. Да и дома меня любят и бабушка балует. То молочка подольет, то блинки маслицем сдобрит, то варенья добавит. Хлопочет возле меня, – не нарадуется. Ласково внучком величает, а забудется вдруг, – сынком назовет.

– Кушай, сынок, досыта! Кушай, сил набирайся!

И дед мой, Андрей Степанович, здесь же, недалече сидит, у окошка. Бритву трофейную правит. Со знанием дела шлифует – любо дорого посмотреть! Проведет разок-другой бритвой по ремешку, наклонится к зеркальцу, прищурится, и давай скоблить щетину свою колючую, только пена с лезвия белыми хлопьями падает. А потом, не в первой мне, картина уж больно знакомая, видел-то уже не единожды, знаю, приосанится дед, пройдется ладонью по щекам и подбородку, чисто ли выбрито проверит, и опять за лезвие. Как натешится всласть, умоется, освежит волосы холодной водой, расчешется по-деревенски, без пробора – просто волосы пятерней откинет назад и готов, молодец!...

…А под левой ключицей, всего на ладошку от сердца, шрам у него, – с прошлой войны подарочек! Раньше, когда совсем уж мальцом был, я в него палец указательный засовывал… глубоко, со всей дури пихал... до самого основания… Суну туда палец и выспрашиваю:

– Деда, а откуда у тебя дырка такая глубокая?..

А дед улыбается мне и на коленке покачивает. Смотрит куда-то вдали далекие и говорит, рассказывает… Так рассказывает, что будто бы не с ним все это случилось, будто годы бедовые да горемычные, стороной прошли, не затронули…

… Много чего интересного мне дед про войну говаривал… Всего и не упомнишь и многого не перескажешь, наверное… Уж больно война у него была по особому страшная, не такая как в книжках прописано и совсем не киношная... не парадная вовсе…
А я, может, и мал еще очень, но знаю, что не каждому встречному о таком рассказывают, не всякому человеку довериться можно…

… Морочно за окном, серо, безрадостно. То ветер в трубе задует, то дождь ливневой перед домом стеной встанет. Не знает, дождище, не ведает, что за тоской горемычной всегда радость приходит, а после грозы вёдра… Льется с небес обложной, дубасит по крыше, который день, – остановиться не может.

Но не пугает меня непогода, не страшат грозовые тучи, тепло мне на кухоньке, спокойно и сытно. И пускай я всего лишь мальчишка, пацан еще, старшеклассник, но кажется мне теперь, верится, что − родина, для меня, начинается именно здесь, в дедовском доме, на Восточной улице. В доме, где живут добрые… близкие мне люди…

… Хорошо мне в родных стенах, уютно и счастливо… Льется по комнате музыка, тикают не спеша часики и занавески едва колышутся. А закроешь глаза, видится, как совсем недалеко, чуть ниже Музейной площади, течет река, и метрах в двадцати от берега, качается на волнах перистым поплавком чайка…

… Еще не поседели бабушка и дед. Еще молоды родители. В моих корнях столько соков и сил, что горы свернуть можно. И жизнь только начинается, и все еще впереди… Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым…

"Отражение" №11(72), ноябрь, 2009 г