суббота, 29 мая 2010 г.

* * *

* * *

Я уезжаю. Убегаю. Скоро…
Базар-вокзал. Ату его, – держи!
Хватай мешки, вяжи скорее вора,
И негодяя строго накажи.

Ату меня! Стучат колеса бойко.
Но что-то мается за пазухой в груди
И кто-то в ночь разрыв-травы настойку
Запоем пьет и шепчет: погоди,

Не уходи, побудь немного рядом.
Не уезжай, пожалуйста, постой.
Ату его! - командует парадом,
Общественно угодный постовой.

Ату меня! Пусть свора мчит по кругу.
И шум погони слышен за версту.
Я никому насильно не был другом,
А потому, ату меня… ату…

/май 2010 года/

вторник, 16 марта 2010 г.

* * *

Взять бы махом, да нелегко
Крест нести и чудить в миру.
Чую, спрятаны глубоко
Силы добрые – знать помру.

Знать, придется в который раз
Собираться в далекий путь.
И лудить и клепать баркас,
Чтобы сдуру не утонуть.

Волгой-матушкой спит душа.
Тают свечи в ее церквях.
Как же Волгушка хороша,
Словно женушка на сносях.

Вижу, русло ее вот-вот
Выйдет разом из берегов.
И затеет гулять народ
С песней ряженых бурлаков.

Время катится куд-куда.
Стынут гнезда на островах.
Жизнь–несушка несет года
В заблудившихся поездах.

Чай в стакане, лимон в окно
Брызжет соком и слепит глаз.
В чистом поле идет кино,
Только кажется не о нас.

/февраль 2010 г/


P.S.
"Я знаю, как это происходит, - сказал Башлачев,- душа начинает заново маяться на земле, как только о ее предыдущей жизни все забыли. Души держит на небесах энергия памяти".

Из воспоминаний о Башлачеве /Артемий
Троицкий/

суббота, 23 января 2010 г.

* * *

* * *

Воздух плотен и свеж, и грозится наскучить простудой.
Щиплет ноздри норд-ост, Ришелье караулит ядро.
По Потемкинской вниз? Ну, уж дудки, там сыро. Покуда,
Я верхами пройдусь, согревая в кофейнях нутро.

Будут лампы светить, будут пахнуть кофейные зерна.
И глоток за глотком выпит, впрочем, обыденный день.
Сухогрузом пройдет, рассекая прибрежные волны,
Мимо окон январь и рассыплет вдоль пирса ячмень.

Длинноносый мужик барельефом прижмется к фасаду,
Вскроют вены дворы, и прольется живая вода…
Сколько лет, сколько зим я копил понемногу досаду
И тебя не встречал, и другие не знал города.

Но в канун Рождества на удачу надеюсь и верю.
Все случится теперь, непременно сегодня, сейчас…
Сказка может и ложь, только я почему-то уверен:
Все еще впереди и еще не дописан рассказ.

/Одесса - Донецк, январь 2010 года/

пятница, 4 декабря 2009 г.

Корни

КОРНИ
Сентиментальная новелла

ОТРЫВОК

II

… Ипподром… гаражи… «Северный»… Вот и дом на Восточной улице; бабушкино сливовое варенье, горячая, политая топленым маслом пшенная каша, крупная и рассыпчатая, и большая кружка слегка подогретого молока. А еще мандарины и гематоген, эти сладкие плитки, что привозил из командировок отец. В молодости он часто куда-то ездил и всегда возвращался с гостинцами. Я хорошо помню, в городе моего детства многое было в диковинку, многое было неведомо. И от взрослых я слышал, что в магазинах пусто хоть шаром покати, что варенку можно достать в Коопторге и то с наценкой, а мясо на рынке – втридорога. Память моя избирательна и что-то с годами забылось, что-то запуталось в пространствах и времени и пропало уже, ушло безвозвратно. Но всё же, многое я помню!.. Помню чай с сухарями, и невиданный, чем-то похожий на большую мохнатую шишку, тропический плод, удивительным образом оказавшийся в нашем доме. В доме моего деда многое было в диковинку, но и многое было…

И, конечно же, с утра до вечера я гонял с пацанами мяч, играл в лапту, а затем,
вооружившись деревянным автоматом, прятался в посадках, изображая отважного партизана. И бывали ссоры по пустякам, и до кровавых соплей драки, и примирения. Всяко на долю мою выпадало. Случалось, я перемахивал через заборы, воровал соседские яблоки и собирал тутовник с дерева, что росло на Песочной улице. И рот мой был фиолетов от ягод, и руки черны от грязи, но я был счастлив. Счастье всегда было рядом, оно ходило за мной попятам. Оно находилось подле даже тогда, когда я болел свинкой и, пряча от посторонних глаз, распухшие, как у хомяка щеки, сидел взаперти дома. Оно лежало со мною бок обок, под одним одеялом и бабушка отпаивала нас чаем после долгих осенних прогулок, - счастье было во мне. А заплаты на брюках и ссадины на моем теле были наградами за шалость, - орденами моего детства!..

…Эхма, сколько ж дождей пролилось с той поры… сколько судеб сугробами замело? Не сосчитать, не измерить! Нет у прошлого меры и обратной дороги к нему нет. А что было, то давно уж быльем поросло, и однажды пришедшее вернулось на круги своя, – ушло от меня навеки! Но кажется мне, грезится, что беззаботное невозвратное времечко то, совсем близко. Так близко, что надо всего лишь протянуть руку и вот оно яблоко из соседнего сада – огромное, налитое соком, с прозрачной кожицей!..

Детство! Да вот же оно – смотри…

– Пацаны! Гляньте-ка на этого оглоеда. – Слышится чей-то писклявый голос. И куда в него столько лезет, худющий ведь, как палка, а только и делает, что жрет свои яблоки.
– Хватит кормить солитера, ты кем будешь? – Окликает меня Лешка. Да, очнись же ты, наконец – растяпа! – Мы с Женькой партизанами будем, а вот эти сегодня за немцев – показывает он на мальчишек с Гусельской улицы. Решай скорее, мы сейчас начинаем.
– Я вгрызаюсь зубами в оранжевый, с красными поперечными полосками шафран и веско заявляю: – Я у вас командиром отряда буду, – батькой Панасом.
– Кем? – опешил Лешка. Кем-кем? – переспросил он через минуту.
– Хватит прикидываться, будто кино не смотрел и не слыхал, что тебе сказано. Батькой Панасом я буду, вот кем – отрезал я.
– Ха! Да ты скорее в штаны наделаешь, чем мной командовать будешь. Тоже мне командир выискался. Ты не Панас, а понос – вот ты кто!
– Понос, понос, батька понос! – пропищал его преданный оруженосец, Женька. Но увидев мои вытаращенные, округлившиеся от злости глаза, поперхнулся сказанным и дал деру. Побежал, что есть духу, только пятки вдали засверкали.
– Так значится, кто я? – слегка наклонив голову и наступая на Лешку, спросил я. А ну-ка повтори, коли не трус… И пошло, и поехало… только пыль столбом, да небо с овчинку…


… Господи! Сколько же лет прошло стороной… сколько деньков минуло? И сейчас я, конечно, не вспомню, не скажу, о чем я тогда задумался, и чем закончился наш спор, и кто победил, а кому по первое число досталось. И в тот день, а может и не в тот вовсе, а другой, не знаю, не у кого теперь спросить, мама повела меня в школу. Мы шли по грунтовой разбитой машинами улице. Я держал её за руку и забегая вперед заглядывал ей в глаза и говорил ей что-то и я был счастлив! Понимал ли я это тогда? Вряд ли! Я шлепал по пыльной, выжженной солнцем улочке и ловил ворон. Я глазел по сторонам и, наверное, думал о том, что вскорости вырасту и…


… Мама, как же мне тебя не хватает. В своем далеко, ты даже не представляешь, быть может, с какой радостью я взял бы сейчас тебя за руку…

III

– Как у тебя дела, мам? Как здоровье?
– Да какие у меня теперь дела? Дома вот сиднем сижу, телевизор смотрю. Нет у меня сил ходить куда-то, – голова кружится.
– Может мне отпуск взять, да приехать?
– Нет, сынок. Тебе работать надо, семью кормить.
– Мам, ты это…того… держись! А я тебе позвоню завтра, я тебе каждый день звонить буду и если что, сразу приеду. Ты только не молчи, хорошо? Ты мне скажи, я обязательно приеду...

…Завтра… Все будет завтра! А пока работа кипит, и жизнь бьет ключом, и день проходит в одно касание, и незаметно, как бы исподволь, подкрадывается вечер и опускаются на плечи сумерки. И долгая ночь впереди, и до завтра еще, как до известного города в интересной позе. Но маетно что-то, муторно стало к вечеру и на душе будто кошки скребут, и ведут меня черти по городу, по кабакам и притонам тянут: где водки нацедят, где пивком угостят. Тягостно мне, нехорошо на сердце и жизнь словно вода сквозь пальцы уходит, словно песок речной сыплется!.. И утро уже не за горами… и маме звонить надобно …

Вот только маетно что-то – нехорошо мне сегодня!.. И душа болит, и в груди мандраж, и домой идти неохота, и с порога, как обухом по голове:

– Мама… мама твоя умерла…

IV

… Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – стучат вразнобой колеса. Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – катится скорый поезд. Я уезжаю… Уезжаю, чтобы опять вернуться… Вернуться и никогда уже больше не уезжать. Ни-ког-да! Но враки все это, бредни – пустые чаянья! Ничего уже не вернешь в этой жизни, и себя не обманешь, и прошлое ни за какие коврижки уже не воротишь! И катится, тащится скорый поезд, и время летит, и бьется в груди неугомонное сердце, и мелькают за окнами версты, и мельтешат, суетятся в проходах надоедливые торгаши:

– Шали, пуховые шали, платки-паутинки. Не желаете? Платки-паутинки, шали пуховые. – Прет напролом цыганва.
– Рыбка вяленая, лещ цимлянский за рубли, за гривны. – Конвейером идут другие…

… Суетно в поезде, людно и хлопотно, и всяк норовит в купе нос засунуть. Но не нужны мне платки вязанные и шали пуховые не нужны, и рыбы вяленой хоть отбавляй, хоть одним местом ее ешь… Не надо мне ничего, нет у меня времени на всякие глупости – занят я очень… Я собираю пазлы… Я ищу переправу между прошлым и будущим, между частью и целым… Я рисую картину, названье которой жизнь!..


– Мальчик! Ты умеешь считать до десяти? – Спрашивает меня пожилая, грустная тетя.
– Конечно, я умею считать до ста и докажу вам сейчас на деле. – Я улыбаюсь и меня распирает от гордости.
– Раз, два, три, четыре… – живо начинаю я.
– Не правильно! – Перебивает меня тетя. Давай попробуем заново… ну же, начинай!
– Раз, два, три…
– Не правильно! – С приторной грустью повторяет училка. Надо считать так:
– Один, два, три, четыре! – Понял? А теперь выйди за дверь, мне надо поговорить с твоей мамой.

Я стою в коридоре и переступая с ноги на ногу, слушаю.

– Сколько же раз повторить надо, мамаша, чтобы вы меня наконец-то поняли? В первом «А» классе мест уже нет, в «Б», тоже всё занято. И какая вам, скажите на милость, разница, где он учиться будет? Вы лучше о другом подумайте: с вашим ребенком заниматься надо, он считать не умеет. Ну, да что я вам говорю, вы все равно не хотите меня услышать. Так что в «Г», только в «Г» я могу записать Вашего мальчика.


… Школа! В то время моей школой была улица и старая, обветшалая восьмилетка, в которую привела меня мама. В нашем поселке не было другой, только та – задрипанная. Я и номера-то её сейчас не скажу. А вот первая учителка до сих пор перед глазами стоит, и слова ее не забылись, и на душе от того пакостно. Неспроста видать люди добрые говорят, что детские обиды на долгие годы в память врезаются!..


… Бред! Чушь несусветная, – ерунда! Сколько себя знаю, я все и всегда начинаю на раз… И любая работа спорится, и любая задача решается… Раз и пошло дело, стронулось с места, не остановишь его теперь, не отложишь на опосля. Было бы только желание, остальное, как пить дать, само приложится. А без желания, хоть тресни, хоть кол на голове теши, ничего не выходит, как ни считай. Разве что отцы-командиры, непонятливых вразумят, да нерадивых поставят на путь истинный. На то они и отцы-командиры, чтобы разгильдяев учить уму разуму.

– Шабаки шерые, шовсем охамели! Вы что же шебе пожволяете? – Шепелявит ротный. Думаете, раз прикаж подпишали, то и в шамоволки ходить можно и водочку жрать? Дудки! На каждого из ваш гошударство штолько денег угробило, штолько шредштв положило, а вы… Ражгильдяи, мать вашу – лупить ваш некому. Все, штаршина, командуйте!

– Раз, два, ле-вай! Раз, два, ле-вай! Песню, за-пеее-вай:

В лесу родилась елочка,
В лесу она росла.
Зимой и летом стройная
Зеленая была…

Горланит первая рота, а слова Раисы Адамовны под музыку Исаака Осиповича подстраивает.

Вставай! Страна огромная,
Вставай на смертный бой…

… Изгаляется рота и шаг печатает. Так печатает, что плац под ногами гудит и стекла в штабе ходуном ходят! Во всю ивановскую орет, как на параде – знай, мол, наших:

… Трусишка зайка серенький
Под елочкой скакал.
Порою волк, сердитый волк,
Рысцою пробегал...

Но не кричит уже больше наш ротный волк, не бежит за нами рысцой, не наступает на пятки. Стоит себе под раскидистой елью и песенку слушает. Знает он все, лучше нашего знает и мелодию эту не раз слыхивал, и на шкуре своей командирской такое уже испытал, что нам пока и не снилось…

... Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война…

… далекая, афганская война… Не все из нашей роты в живых останутся, не все домой воротятся. И вскорости, недалече деньки суматошные, когда на «раз» мы другие песни разучивать будем, и по жизни шагать иначе придется. Раз – и…

– Я – третий! По мне огонь открывают! По заходу правая сторона, как поняли?..
– Борт 1287, пожар! Борт 1287, пожар!
– Прыгай! Прыгай, живее! Пры-гай!..

… А потом тишина, а потом только спирта глоток и оторванный лист календарный, и «Черный тюльпан» на взлетке… Нам не всем ракетой алой высветят право на посадку и на жизнь… У каждого из нас свое время, и случай у каждого свой.

V

… Суетно что-то сегодня в поезде, людно и хлопотно. Снуют взад-вперед торгаши и нет мне покоя, нет мне…

– Лещ цимлянский за рубли, за гривны, рыбка вяленная. – Мужчина, возьмите рыбец за двести, и посол отменный и ни одной косточки, его губами есть можно…

… Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – бьется в окно время. Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, – катятся вдаль судьбы.

И нет мне покоя, и сон не в руку, и прожитое не отпускает…

– Куда же ты, окаянный, в такую погоду пошлепал? – ворчит у плиты бабушка.
– Не на коленях же у тебя всю жизнь заседать? Пускай с дружками чуток прогуляется. Не растает он под дождем, чай не сахарный – вступается за меня дед.

Я хватаю старую замызганную телогрейку, хлопаю в спешке калиткой и выбегаю во двор. Не резон мне дома сидеть, уж больно курить охота и друг под окном дожидается! В сарае моего деда мы играем в картишки и пристреливаем самопалы. Курим болгарскую «Вегу» и разрабатываем планы набегов на нижнюю улицу. Мы живем в состоянии войны. Мы постоянно с кем-то деремся и дружим. И снова деремся, и опять дружим. Мы отъявленные шалопаи! Мы носимся на разбитой Лешкиной «Верховине». Балуемся плодово-ягодным и учим маменькиных сынков жизни. Мы делаем из них рабов! А ещё мы отлавливаем крыс. Крысы и маменькины сынки наши враги. Мы новые центурионы... мы жестоки, но справедливы. Нас манит неведомое, мы жаждем прекрасного. Мы стремительно и неотвратимо взрослеем!..

– Ты ничего не понимаешь. Ты ничегошеньки не смыслишь в поэзии. Ты еще дитя неразумное, можно сказать, сопляк – глубокомысленно, подражая взрослым, изрекает Лешка.

Я чищу ещё неостывший поджиг, слушаю Лешку и думаю, а с какой руки ему по уху съездить? А может и не по уху вовсе, а под дых зарядить? Положим, за сопляка, и под дых маловато будет, здесь большой дракой попахивает. Вот ведь, гад, он всего-то на восемь месяцем старше меня, а всё туда же, поучать лезет.

А Лешка продолжает. Он не знает о чём я думаю. Он картинно расставил ноги, обутые в резиновые, с отворотами сапоги и читает Есенина:

«Ах, положим, ошибся!
Ведь нынче луна.
Что же нужно еще
Напоенному дремой мирику?
Может, с толстыми ляжками
Тайно придет «она»,
И ты будешь читать
Свою дохлую томную лирику?»

На улице дождик, невообразимо липкая грязь, свалка и стоящие на бетонной трубе пятикилограммовые жестяные банки. Ржавеющие банки зияют пробоинами, они визжат и истекают кровью... они долго и мучительно умирают… Нынче у нас охота, нынче мы крыс отстреливаем. Мы старшеклассники, мы «оторви и брось» наших учителей, мы сомнительное будущее страны Советов, мы…

Лешка распахивает стеганную фуфайку, лихо заламывает на затылок кепку и с упоением читает стихи. Он никого не видит и ничего не слышит. Лешка, вошел в раж.

«Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую, –
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.»

Гладко чешет, как по писанному, аж завидки берут!.. Я с удивлением слушаю и собираюсь выдать, что ни будь эдакое, выходящее из рук вон… такое, от чего у Лешки голова закружится и челюсть на сторону сведет. Что ни будь… Эх, не побороть мне его сейчас, не осилить, и кулаками здесь не поможешь, здесь умом брать надо… стихами… э-ру-ди-ци-ей! Но, крыть-то, как назло, не чем, а на языке только «белая береза» вертится и ещё совершенно неуместная, из-под палки вызубренная и почти позабытая, «потом пропахшая выпь»…

Всё! Хватит уже, надоело – надо менять тему. Я вытягиваю руку в сторону недобитых банок и выпускаю новый заряд из мелко нарубленных, разрывающих жесть, гвоздей…

Может быть, я не шибко грамотный и Есенина наизусть не помню, но я меткий стрелок и цель моя уничтожена… и катится мёртвая банка с мусорной кучи вниз, прямо к зловонным стокам…

– Жендоса, я тебе не отдам! Если хочешь, – цедит сквозь зубы, Лешка, забирай в рабы, Голубка, а Жендоса не тронь. Слышишь, – он мой!

VI

… Осень. Льются дожди проливные, мокнет притихший город. Скучно и пойти некуда, и заняться нечем. Дрогнули на часах стрелки, остановилось непутевое время, и тишина оглушила, и кануло все кругом, будто умерло.

Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик…

… Зацепил меня, Лешка, за самое что ни есть живое, подвесил. И где он их только вычитал, стихи эти?

Желтоволосый… хм…

– Что же ты маешься, внучек? – Может, я блинов тебе испеку, а ты их с вареньицем-то и скушаешь. А не хочешь с вареньем, сахарком присыплешь, – гладит меня по вихрам бабушка.

Но грустно мне что-то, – невесело. Не с кем пойти в непогоду и тоску разогнать не чем. Осень пришла. Разбежались дружки по домам родительским, обезлюдела наша улица и дворы, как на грех, опустели. Зябнут в садах яблони, вишни и сливы мокнут. Стелют они ковер лиственный, к долгой зиме готовятся. Пасмурно кругом, сыро и слякотно. И невмоготу мне грешному, и сердце на волю просится. Может, взаправду отужинать? Блин, говорят – брюху не порча. Глядишь, и настроение улучшится, и на душе полегчает. Счастье-то мое, всегда рядышком, только позови, оно и откликнется. Да и дома меня любят и бабушка балует. То молочка подольет, то блинки маслицем сдобрит, то варенья добавит. Хлопочет возле меня, – не нарадуется. Ласково внучком величает, а забудется вдруг, – сынком назовет.

– Кушай, сынок, досыта! Кушай, сил набирайся!

И дед мой, Андрей Степанович, здесь же, недалече сидит, у окошка. Бритву трофейную правит. Со знанием дела шлифует – любо дорого посмотреть! Проведет разок-другой бритвой по ремешку, наклонится к зеркальцу, прищурится, и давай скоблить щетину свою колючую, только пена с лезвия белыми хлопьями падает. А потом, не в первой мне, картина уж больно знакомая, видел-то уже не единожды, знаю, приосанится дед, пройдется ладонью по щекам и подбородку, чисто ли выбрито проверит, и опять за лезвие. Как натешится всласть, умоется, освежит волосы холодной водой, расчешется по-деревенски, без пробора – просто волосы пятерней откинет назад и готов, молодец!...

…А под левой ключицей, всего на ладошку от сердца, шрам у него, – с прошлой войны подарочек! Раньше, когда совсем уж мальцом был, я в него палец указательный засовывал… глубоко, со всей дури пихал... до самого основания… Суну туда палец и выспрашиваю:

– Деда, а откуда у тебя дырка такая глубокая?..

А дед улыбается мне и на коленке покачивает. Смотрит куда-то вдали далекие и говорит, рассказывает… Так рассказывает, что будто бы не с ним все это случилось, будто годы бедовые да горемычные, стороной прошли, не затронули…

… Много чего интересного мне дед про войну говаривал… Всего и не упомнишь и многого не перескажешь, наверное… Уж больно война у него была по особому страшная, не такая как в книжках прописано и совсем не киношная... не парадная вовсе…
А я, может, и мал еще очень, но знаю, что не каждому встречному о таком рассказывают, не всякому человеку довериться можно…

… Морочно за окном, серо, безрадостно. То ветер в трубе задует, то дождь ливневой перед домом стеной встанет. Не знает, дождище, не ведает, что за тоской горемычной всегда радость приходит, а после грозы вёдра… Льется с небес обложной, дубасит по крыше, который день, – остановиться не может.

Но не пугает меня непогода, не страшат грозовые тучи, тепло мне на кухоньке, спокойно и сытно. И пускай я всего лишь мальчишка, пацан еще, старшеклассник, но кажется мне теперь, верится, что − родина, для меня, начинается именно здесь, в дедовском доме, на Восточной улице. В доме, где живут добрые… близкие мне люди…

… Хорошо мне в родных стенах, уютно и счастливо… Льется по комнате музыка, тикают не спеша часики и занавески едва колышутся. А закроешь глаза, видится, как совсем недалеко, чуть ниже Музейной площади, течет река, и метрах в двадцати от берега, качается на волнах перистым поплавком чайка…

… Еще не поседели бабушка и дед. Еще молоды родители. В моих корнях столько соков и сил, что горы свернуть можно. И жизнь только начинается, и все еще впереди… Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым…

"Отражение" №11(72), ноябрь, 2009 г

пятница, 25 сентября 2009 г.

Корни

КОРНИ
Сентиментальная новелла


– Люди? Ах да… Их всего-то, кажется, шесть или семь.
Я видел их много лет назад. Но где их искать – неизвестно.
Их носит ветром. У них нет корней, это очень неудобно.
«Маленький принц»
/Антуан де Сент-Экзюпери/



ОТРЫВОК …


Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым. Поезд движется, судьбы катятся, люди маются, жизнь идет. Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым. За окнами ночной город. Под колесами земля русская. Я уезжаю… Уезжаю, чтобы через год вернуться… Вернуться и опять уехать. И так до конца дней своих, до последнего вздоха, пока есть силы и ноги носят. Этот город дает мне энергию в дни приезда и забирает ее в разлуке. Где бы я ни был, чтобы ни делал, он у меня в сердце. И я всегда возвращаюсь, потому, что это мой город. Здесь я родился, здесь покоится прах моих предков и здесь мои корни – моя родина. Тыдым-тыдым-тыдым-тыдым-тыдым-тыдым. Поезд набирает скорость. За окнами ночь и притихшая, пропахшая травами, впитавшая горечь полыни степь… Степь овражная… Степь раздольная. И где-то далеко, так далеко, что мне уже не видать, течет река и нет ей конца и края, и нет ей предела. И я знаю, что настанет день, когда болезни и время сломят меня, и я вернусь в этот город последний раз и опущу в эту реку свои ладони. Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым. Холодно. Я стою в прокуренном тамбуре и, убивая себя очередной сигаретой, думаю о жизни и смерти. Думаю о родных и близких, о той части света, что носит короткое название родина. С чего начинается родина? Кто знает? Кто вразумит? Я пытаюсь найти ответы, – пытаюсь познать истину. Но, странное дело, мне, человеку прожившему не мало лет и оставившему позади сотни отеческих верст, на ум приходят только вычитанные когда-то и непостижимым образом врезавшиеся в память строки из старого учебника русской грамматики: «Дуб − дерево. Роза − цветок… Воробей − птица. Россия − наше отечество. Смерть неизбежна»… Глупо все как-то, по-книжному глупо и пафосно. Мысли о смерти навязчивы, тягостны и преждевременны. Но, кто знает, кто скажет, сколько отмерено каждому из нас?..


Я стою в прокуренном тамбуре и вспоминаю детство. Я погружаюсь в него, как в сон, как в добрую сказку, которой не суждено повториться. Я смотрю на свое отражение и вижу не себя нынешнего, а того щуплого, белобрысого парнишку, каким я был много лет назад, – в другой жизни. Мне всего-то лет семь, не больше. По анемичному лицу рассыпались рыжие веснушки, на руках огромные дедовские рукавицы. Я провожу испытания первого в жизни пугача. Мне ужасно интересно и совсем не страшно. Рукавицы же так, безделица, – на всякий случай. У меня малокровие и аденоиды. Я бегаю по улицам Северного поселка с открытым ртом и вечно сопливым носом. Соседские мальчишки дразнят меня, девчонки прячут в сложенные лодочками ладошки свои смешинки. Мне до боли обидно, но я знаю, что когда вырасту, стану военным летчиком. У меня есть мечта и это в корне меняет дело. Я стану взрослым и обязательно совершу подвиг, как Маресьев или Гастелло. Все мальчишки вырастают в мужчин. Всему свое время и свой срок…


… И время, представьте себе, пришло. В установленные сроки явилось. Походило вокруг да около, скрипнуло новехонькими сапогами и повело за собой строевым:

– Раз, два, ле-вай! Раз, два, ле-вай! Песню, за-пеее-вай:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
Преодолеть пространства и простор,
Нам разум дал стальные руки-крылья,
А вместо сердца – пламенный мотор…

Звенят на плацу тенора, бьются об учебные корпуса и осыпаются под ноги, мелким горохом.

– Гаарох, эскадрилья, – гааа-роох! Чеканим шаг. Раз, два, ле-вай… Не слышу… Ножку, ножку тянем… веселей поем! – подбадривает старшина.

Все выше, и выше, и выше…

Поднимается «Марш авиаторов» и гремит, и кружится уже высоко, где-то за белыми барашками облаков. А жизнь идет своим чередом и там, внизу, вьется и тянется синей лентой моя река. И я знаю, теперь я точно в этом уверен – скоро я стану летчиком! Жмут уже яловые сапоги и курсантские погоны носить неловко и небо зовет.

И в каждом пропеллере дышит,
Спокойствие наших границ…

Скоро, совсем скоро я надену другие погоны. Вот уже и храбрые портняжки понаехали. И ходит вокруг меня старый закройщик, мурлычет под нос что-то невнятное и недоверчиво с хитрецой посматривает, косится на меня, обмеряет, и заносит аккуратненько мои размеры в клеёнчатую тетрадь.
– Девочки, – зовет он своих белошвеек, – прошу вас, посмотрите на этого юношу, скоро он станет офицером. Нет, вы только посмотрите какая у него талия. Его талии могла бы позавидовать любая красавица. Он же еще совсем ребенок. Ай-ай-ай, эта та советская угроза, о которой повсюду кричат американцы. Девочки, я имею вам сказать пару слов – нас защищают дети…
…Время! Ох и быстро же летит мое время. Скорыми поездами мчит: от города к городу, от разъезда к разъезду. И летит, и разносится окрест заунывная тарабарщина колесных пар: тыдым-тыдым, тыдым-тыдым…

Я уезжаю… Уезжаю потому, что так надо и так уж мне на роду написано. Потому, что пришло время… Время собирать камни. Господи, как же тяжелы твои… мои камни!..

Холодно. Лязгая суставами вагонов, движется поезд. Из тамбура тянет прокуренной сыростью, хлопают двери и мелко дрожат забытые в стаканах ложки... Тыдым-тыдым-тыдым-тыдым… Я уезжаю. Тихо посапывая на жестком ложе, спит российская скука, пахнет вяленой рыбой и кто-то больной и немощный кличет во сне маму:

– Мама, мне плохо…

… Мама! Я помню тебя молодой и красивой. И вижу, отчетливо вижу, строгой и непреклонной, с зажатой в пергаменте рук иконкой. Мама! Как мне тебя не хватает!..

Холодно. За окнами гаснут далекие звезды. Колеса с завидным упорством считают шпалы, а сердце вещун, бередит душу… и слышится, грезится далекое эхо детства:

Вдоль квартала, вдоль квартала взвод шагал,
Вася Крючкин подходяще запевал.
А навстречу…

… А навстречу и мимо тускло поблескивая рифлеными бортами, грохочет поезд: сары-тау-сары-тау-сары-тау… Кажется, я болен… Кажется, я очень болен и я устал. Я смертельно устал. И на плечах моих вся тяжесть мира и рвутся мои корни, и саднит, и кровоточит мое сердце:

– Мама, мне больно… слышишь?..
– Я знаю, сынуля, знаю. Хочешь, я поставлю твою пластинку?
– Да, мама, заведи мне Крючкина.

И вот уже подмигивает зеленым глазом допотопный «Рекорд», и шагает по комнате бесшабашный утесовский взвод.

…Тут возникла эта самая любовь,
Что волнует и тревожит нашу кровь…

Здорово поет Вася, подходяще поет, – по-нашему! И пластиночку уже не раз, и не два ставили. И я готов её слушать часами. Но я болен, и я устал. Я лежу, не раздеваясь, под толстыми одеялами и мерзну. И низко, совсем низко над моим лицом, я едва угадываю доброе и родное лицо бабушки:

– Сынок, ты, когда с парашютом прыгать будешь, тесемочки-то на кальсонах завязывай.
– Зачем, баб?
– Как зачем, а ежели вдруг конфуз какой приключится? В жизни всяко бывает…

… Сары-тау-сары-тау, – вторит ей встречный поезд. Фьють-фьють-фьють-фьють, – крутится винт вертолета. И гудит под колесами земля, и полощется на ветру купол моего парашюта. Я лечу вверх тормашками, я рассекаю небо и надсадно кричу: А-а-а-а-а-а-а! – Но не слышу своего крика. Я судорожно тянусь к ногам намертво перехваченным хлесткими стропами. А-а-а-а-а-а-а! Растут на глазах сосны и спешат, бегут от леска по полю юркие человечки, и заползает за шиворот страх. Фьють-фьють-фьють-фьють, – крутится винт вертолета… Уф! – сжалились надо мной стропы. Я падаю, я зарываюсь по щиколотку в песок и валюсь на бок, будто куль с мукой, будто тряпичная кукла. Ерунда! Главное, что я цел и здоров, и солнышко светит, и птички поют, и так мне охота жить, так охота, что передать не могу! И протягиваются мне руки помощи, и слышатся голоса товарищей:

– Гляньте-ка, жив наш, курилка, – целехонек! Надо бы его по второму кругу запустить, пока не очухался.
– А ну-ка, ребятки, дайте ему скорее другой купол. Пускай еще сиганет, ему надо! – смеются инструктора!..

… Фьють-фьють-фьють-фьють, – крутится винт вертолета. Тыдым-тыдым-тыдым-тыдым, – переругиваются колеса…

– Сынок, – улыбается мне бабушка, ты тесемочки-то на кальсонах завязывай...


… Неуютно в купе… Холодно... Я лежу свернувшись калачиком и погружаюсь в детство...


"Отражение" №9(70), сентябрь, 2009 г